– Ишь ты, курицына мать!
Огоньки погасли, не долетев до земли, стало черно. У стога сошлись люди, зазвякало бросаемое на землю оружие.
– Сколько всего?
– Десять обрезов, товарищ Кожин, четыре винтовки.
– Мало…
– Не успели… Завтра ночью еще принесем.
– А патроны где?
– Вот держи, – в карманах… Патронов много.
– Ну, прячь, ребята, под стог… Гранат, гранат, ребята, несите… Обрез – стариковское оружие, – сидеть за кустом в канаве. Выстрелил, в портки навалил, и – все сражение. А молодому бойцу нужна винтовка и – первая вещь – граната. Поняли? Ну, а уж кто может, то – шашка. Она всем оружиям оружие.
– Товарищ Кожин, а нынче ночью бы это устроить.
– Ей-богу, всем селом поднимемся… Такая злоба, – ну, живое отняли… С вилами, с косами, можно сказать, со всем трудовым снарядом пойдем… Да их, сонных, перерезать легче легкого…
– Это кто, ты – командир? – крикнул Кожин рубящим голосом. Помолчал. Заговорил сначала вкрадчиво, потом все повышая: – Кто здесь командир? Антиресно… Али я с дураками говорю? Али я сейчас уйду, пусть вас немцы, гайдамаки бьют и грабят… (Шепотом матерное.) Дисциплины не знаете? Али мало я шашкой голов срубил за это? Когда едешь в отряд – клятву должен дать о полном, беспрекословном повиновении атаману… Иначе – не ходи. У нас – воля, пей, гуляй, а гикнул батько: «На коня!» – и ты уж не свой. Поняли? (Помолчал. Примирительно, но строго.) Ни нынче и ни завтра немцев трогать нельзя. Тут нужна большая сила.
– Товарищ Кожин, нам бы хоть до Григория Карловича добраться, – он нам все равно жить не даст.
– Что касается управляющего, то – можно, не раньше будущей недели, – иначе я с делами не управлюсь. На днях в Осиповке германец изнасиловал бабу. Хорошо. Та ему в вареники иголок подсыпала. Поел он, выскочил из-за стола, – на двор. Брякнулся, и скоро из него – дух вон. Немцы эту бабу тут же прикончили. Мужики – за топоры… Что тут немцы сделали – и вспоминать не хочется… Теперь и места этого, где Осиповка стояла, не найдешь… Вот как самосильно-то, тяп да ляп! Поняли?
Матрена вздыхала, ворочаясь на постели. Начинало светать, пели петухи. Ложилась роса на подоконник открытого окна. Жужжал комарик. На шестке проснулась кошка, мягко спрыгнула и пошла нюхать сор в углу.
Братья вполголоса разговаривали у непокрытого стола: Семен – подперев руками голову, Алексей – все наклоняясь к нему, все заглядывая в лицо:
– Не могу я, Семен, пойми ты, родной. Матрене одной не управиться с хозяйством. Ведь тут годами коплено, – как бросить? Разорят последнее. Вернешься на пустое место.
– Как бросить? – сказал Семен. – Пропадет твое хозяйство – скажи какая важность. Победим – каменный дом построишь. (Он усмехнулся.) Партизанская война нужна, а ты со своим хозяйством.
– Опять говорю, – кто вас кормить будет?
– А ты и так не нас кормишь, – немцев, да гетмана, да всякую сволочь кормишь… Раб…
– Постой. В семнадцатом году я не дрался за революцию? В солдатский комитет меня не выбирали? Имперьялистического фронта я не разлагал? То-то… Погоди меня срамить, Семен… И сейчас, – ну, подойди Красная Армия, я первый схвачу винтовку. А куда я пойду в лес, к каким атаманам?
– Сейчас и атаманы пригодятся.
– Так-то так.
– Рана проклятая связала меня. – Семен вытянул руки по столу. – Вот моя мука… А наших черноморских ребят много пошло в эти отряды. Зажжем Украину с четырех концов, дай срок…
– Кожина ты видел еще?
– Видел.
– Что говорит?
– А мы с ним говорили, что скоро освещение устроим у вас в селе.
Алексей взглянул на брата, побледнел, опустил голову.
– Да, конечно бы, следовало… Торчит эта проклятая усадьба, как бельмо… Покуда Григорий Карлович жив, он нам дышать не даст…
Матрена спрыгнула с постели, в одной рубашке, – только накинула шаль с розами, – подошла и несколько раз постучала косточками кулака по столу:
– Мое добро берут, я терпеть не буду! Мы, бабы, скорее вас расправимся с этими дьяволами.
Семен неожиданно весело взглянул на нее:
– Ну? Как же вы, бабы, станете воевать? Интересно.
– Будем воевать по-бабьему. Сядет он жрать, – мышьяку… Порошки мы достанем. На сеновал его – заманю или в баню, – вязальной иглы, что ли, у меня нет? Так суну в это место – не ахнет. Мы-то начнем, вы не сробейте… А надо – и мы с винтовками пойдем, не хуже вас…
Семен топнул ногой, засмеялся во все горло:
– Вот это – баба, ух ты, черт!
– Пусти! – Махнув шалью, Матрена у порога сунула босые ноги в башмаки, постучала ими и ушла, должно быть, посмотреть скотину. Семен и Алексей долго качали головами, усмехаясь: «Атаман баба, ну и баба». В открытое окошко залетел предрассветный ветерок, зашуршал листами фикусов, и донеслось бормотанье и обрывки какой-то нерусской песни. Это возвращался из усадьбы пьяный жилец-немец, греб пыль сапогами.
Алексей со злобой захлопнул окошко.
– Пошел бы ты, Семен, к себе, лег.
– Боишься?
– Да привяжется пьяный черт… Он помнит, как ты на него кидался.
– И еще раз кинусь. – Семен поднялся, пошел было к себе. – Эх, Алеша, революция из-за этого погибает, что вас раскачать трудно… Корнилова вам мало? Гайдамаков, немцев мало? Чего вам еще? (Он вдруг оборвал.) Постой…
На дворе послышалось бормотанье, тяжело, неуверенно затопали сапогами. Раздался злой женский крик: «Пусти!..» Затем – возня, сопенье, и опять, еще громче, как от боли, закричала Матрена: «Семен, Семен!..»
На кривых ногах бешено выскочил Семен из хаты. Алексей только схватился за лавку, остался сидеть, – все равно он знал, что бывает, когда так кидаются люди. Подумал: «Давеча в сенях топор оставил, им – значит…» Диким голосом вскрикнул Семен на дворе. Раздался хряский удар. На дворе что-то зашипело, забулькало, грузно повалилось.