К нему подошел Деникин, проговорил придушенно:
– Скажите же что-нибудь утешительное.
– Безнадежен! – Доктор развел руками. – Конец.
Деникин судорожно выхватил платок, прижал к глазам и затрясся. Плотное его тело все осело. Кучка штабных придвинулась к нему, глядя уже не на труп, а на него. Опустившись на колени, он перекрестил желто-восковое лицо Корнилова и поцеловал его в лоб. Двое офицеров подняли его. Третий проговорил взволнованно:
– Господа, кто же примет командование?
– Да я, конечно, я приму, – высоким, рыдающим голосом воскликнул Деникин. – Об этом было раньше распоряжение Лавра Георгиевича, об этом он еще вчера мне говорил…
В эту же ночь все части Добровольческой армии неслышно покинули позиции, и пехота, кавалерия, обозы, лазареты и подводы с политическими деятелями ушли на север, в направлении хуторов Гначбау, увозя с собой два трупа – Корнилова и Неженцева.
Корниловский поход не удался. Главные вожди и половина участников его погибли. Казалось – будущему историку понадобится всего несколько слов, чтобы упомянуть о нем.
На самом деле корниловский «ледяной поход» имел чрезвычайное значение. Белые нашли в нем впервые свой язык, свою легенду, получили боевую терминологию – все, вплоть до новоучрежденного белого ордена, изображающего на георгиевской ленте меч и терновый венец.
В дальнейшем, при наборах и мобилизациях, в неприятных объяснениях с иностранцами и во время недоразумений с местным населением – они выдвигали первым и высшим аргументом венец великомученичества. Возражать было нечего: ну, что же, например, что генерал такой-то перепорол целый уезд шомполами (шомполовал, как тогда кратко выражались). Пороли великомученики, преемники великомучеников, с них и взятки гладки.
Корниловский поход был тем началом, когда, вслед за прологом, взвивается занавес трагедии, и сцены, одна страшнее и гибельнее другой, проходят перед глазами в мучительном изобилии.
Алексей Красильников спрыгнул с подножки вагона, взял брата, как ребенка, на руки, поставил на перрон. Матрена стояла у вокзальной двери, у колокола. Семен не сразу узнал ее: она была в городском пальто, черные блестящие волосы ее покрывал завязанный очипком, по новой советской моде, белый опрятный платок. Молодое, круглое, красивое лицо ее было испуганно, губы плотно сжаты.
Когда Семен, поддерживаемый братом, подошел, еле передвигая ноги, карие глаза Матрены замигали, лицо задрожало…
– Батюшка мой, – сказала она тихо, – дурной какой стал.
Семен с болью вздохнул, положил руку на плечо жене, коснулся губами ее чистой прохладной щеки. Алексей взял у нее кнут. Постояли молча. Алексей сказал:
– Вот тебе и муж предоставлен. Убивали, да не убили. Ничего, – косить вместе будем. Ну, поедемте, дорогие родственники.
Матрена нежно и сильно обняла Семена за спину, довела до телеги, где поверх домотканого коврика лежали вышитые подушки. Усадила, села рядом, вытянув ноги в новых, городского фасона, башмаках. Алексей, поправляя шлею, сказал весело:
– В феврале один кавалер от эшелона отбился. Я его двое суток самогоном накачивал. Ну, и пятьсот целковых дал еще керенками, вот тебе и конь. – Он ласково похлопал сильного рыжего мерина по заду. Вскочил на передок телеги, поправил барашковую шапку, тронул вожжами. Выехали на полевую дорогу в едва зазеленевшие поля, над которыми в солнечном свете, трепеща крыльями, жарко пел жаворонок. На небритое, землистое лицо Семена взошла улыбка, Матрена, прижимая его к себе, взором спросила, и он ответил:
– Да, вы тут пользуетесь…
Приятно было Семену войти в просторную, чисто выбеленную хату. И зеленые ставни на маленьких окошках, и новое тесовое крыльцо, и вот, – шагнул через знакомую низкую дверь, – теплая, чисто вымазанная мелом печь, крепкий стол, покрытый вышитой скатертью, на полке – какая-то совсем не деревенская посуда из никеля и фарфора, налево – спальня Матрены с металлической широкой кроватью, покрытой кружевным одеялом, с грудой взбитых подушек, направо – комната Алексея (где прежде жил покойный отец), на стене – уздечка, седло, наборная сбруя, шашка, винтовка, фотография, и во всех трех комнатах – заботливо расставленные цветы в горшках, фикусы и кактусы, – весь этот достаток и чистота удивили Семена. Полтора года он не был дома, и – гляди – фикусы, и кровать, как у принцессы, и городское платье на Матрене.
– Помещиками живете, – сказал он, садясь на лавку и с трудом разматывая шарф. Матрена положила городское пальто в сундук, подвязала передник, перебросила скатерть изнанкой кверху и живо накрыла на стол. Сунула в печь ухват и, присев под тяжестью, так что голые до локтей руки ее порозовели, вытащила на шесток чугун с борщом. На столе уже стояли и сало, и копченая гусятина, и вяленая рыба. Матрена сверкнула глазами на Алексея, он мигнул, она принесла глиняный жбанчик с самогоном.
Когда братья сели за стол, Алексей поднес брату первому стаканчик. Матрена поклонилась. И когда Семен выпил огненного первача, едва отдулся, – оба – и Матрена и Алексей – вытерли глаза. Значит, сильно были рады, что Семен жив и сидит за столом с ними.
– Живем, браток, не то чтобы в диковинку, а – ничего, хозяйственно, – сказал Алексей, когда кончили хлебать борщ. Матрена убрала тарелки с костями и села близко к мужу. – Помнишь, на княжеской даче клин около рощи, землица – золотое дно? Много я пошумел в обществе, шесть ведер самогону загнал хрестьянам, – отрезали. Нынче мы с Матреной его распахали. Да летось неплохой был урожай на полосе около речки. Все, что видишь: кровать, зеркало, кофейники, ложки-плошки, разные тряпки-барахло, – все этой зимой добыли. Матрена твоя очень люта до хозяйства. Ни один базарный день не пропускает. Я еще по старинке – на денежки продаю, а она – нет: сейчас кабана, куренков заколет, муки там, картошки – на воз, подоткнет подол и – в город… И на базар не выезжает, а прямо идет к разным бывшим господам на квартиру, глазами шарит: «За эту, говорит, кровать – два пуда муки да шесть фунтов сала… За эту, говорит, покрывалу – картошки…» Прямо смех, как с базара едем, – чистые цыгане – на возу хурда-бурда.