Дашино письмо было написано чернильным карандашом, буквы, чем дальше, тем становились крупнее, строки все круче загибали вниз:
«Папа, я не знаю, что со мной будет… Все так смутно… Ты единственный человек, кому я могу написать… Я в Казани… Кажется, послезавтра я могу уехать, но попаду ли я к тебе? Хочу тебя видеть. Ты все поймешь. Как посоветуешь, так и сделаю… Я осталась жива только чудом… Не знаю – может быть, лучше было бы и не жить после этого… Все, что мне говорили, внушали, – все ложь, гнусно обнаженная мерзость… Даже Никанор Юрьевич Куличек… Ему я поверила, по его наущению поехала в Москву. (Все расскажу при свидании подробно.) Даже и он вчера заявил мне буквально: „Людей расстреливают, кучами валят в землю, винтовочная пуля – вот вам цена человека, мир захлебнулся в крови, а тут еще с вами нужно церемониться. Другие и этого не скажут, а прямо – в постель“. Я сопротивляюсь, папа, верь мне… Я не могу быть только угощением после стопки спирта. Если я отдам это последнее, что у меня осталось, значит, свет погас и – голову в петлю. Я старалась быть полезной. В Ярославле работала три дня под огнем как милосердная сестра… Ночью, руки – в крови, платье – в крови, повалилась на койку… Будят, – кто-то задирает мне юбку. Вскочила, закричала. Мальчишка, офицер, какое лицо – не забыть! Озверел, валит, молча вывертывает руки… Мерзавец! Папа, я выстрелила в него из его револьвера – не понимаю, как это случилось. Кажется, он упал, – не видела, не помню… Выбегаю на улицу, – зарево, горит весь город, рвутся снаряды… Как я не сошла с ума в ту ночь! И тогда-то решила – бежать, бежать… Я хочу, чтобы ты понял меня, помог… Я хочу бежать из России… У меня есть возможность… Но ты помоги мне отделаться от Куличка. Он – всюду за мной, то есть он всюду таскает меня за собой, и каждую ночь одни и те же разговоры. Но – пусть убьет – я не хочу…»
Иван Ильич остановился, передохнул, медленно перевернул страницу:
«Случайно мне достались большие драгоценности… При мне у Никитских ворот зарезало трамваем одного человека. Он погиб из-за меня, я это знаю… Когда очнулась, – в руках у меня оказался чемоданчик из крокодиловой кожи: должно быть, когда меня поднимали, кто-то сунул мне его в руки… Только на другой день я полюбопытствовала: в чемоданчике лежали бриллиантовые и жемчужные драгоценности. Эти вещи где-то были украдены тем человеком… Он ехал на свидание со мной… Понимаешь, – украдены для меня…. Папа, я не пытаюсь разбираться ни в каком праве, – эти вещи я оставила у себя… В них сейчас мое единственное спасение… Но, если ты будешь доказывать мне, что я воровка, все равно я их оставлю у себя… После того как я видела смерть в таком изобилии, я хочу жить… Я больше не верю в человеческий образ… Эти великолепные люди с прекрасными словами о спасении родины – сволочи, звери… О, что я видела! Будь они прокляты! Понимаешь, произошло вот что: неожиданно ко мне явился поздно ночью Никанор Юрьевич, кажется – прямо из Петрограда… Он потребовал, чтобы я вместе с ним покинула Москву. Оказывается, их организация, „Союз защиты родины и свободы“, была раскрыта чрезвычайкой, и в Москве – поголовные аресты. Савинков и весь штаб бежали на Волгу. Там, в Рыбинске, в Ярославле и в Муроме, они должны были поднять восстание. Они страшно торопились с этим: французский посол не давал больше денег и требовал на деле доказать силу организации. Они надеялись, что все крестьянство перейдет на их сторону. Никанор Юрьевич уверял, что дни большевиков сочтены, – восстание должно охватить весь север, всю Северную Волгу и соединиться с чехословаками. Куличек уверил, что мое имя найдено в списках организации, что оставаться в Москве опасно, и мы с ним уехали в Ярославль.
Там уже все было подготовлено: в войсках, в милиции, в арсенале, всюду начальниками были их люди из организации. Мы приехали к вечеру, а на рассвете я проснулась от выстрелов… Кинулась к окну… Оно выходило на двор, напротив – кирпичная стена гаража, мусорная куча и несколько собак, лающих на ворота… Выстрелы не повторились, все было тихо, только вдалеке трескотня и тревожные гудки мотоциклеток… Затем начался колокольный звон по городу, звонили во всех церквах. На нашем дворе раскрылись ворота, и вошла группа офицеров, на них уже были погоны. У всех лица возбужденные, все они размахивали оружием. Они вели тучного бритого человека в сером пиджаке. На нем не было ни шапки, ни воротничка, жилет не застегнут. Лицо его было красное и гневное. Они ударяли его в спину, у него моталась голова, и он страшно сердился. Двое остались его держать около гаража, остальные отошли и совещались. В это время с черного крыльца нашего дома вышел полковник Перхуров, – я его в первый раз тогда увидела, – начальник всех вооруженных сил восстания… Все отдали ему честь. Это человек страшной воли, – провалившиеся черные глаза, худощавое лицо, подтянутый, в перчатках, в руке – стек. Я сразу поняла: это – смерть тому, в пиджаке. Перхуров стал глядеть на него исподлобья, и я увидела, как у него зло обнажились зубы. А тот продолжал ругаться, грозить и требовать. Тогда Перхуров вздернул голову и скомандовал – и сейчас же ушел… Двое – те, кто держали, отскочили от толстого человека… Он сорвал с себя пиджак, скрутил его и бросил в стоящих перед ним офицеров, – прямо в лицо одному, – весь побагровел, ругая их. Тряс кулаками и стоял в расстегнутом жилете, огромный и бешеный. Тогда они выстрелили в него. Он весь содрогнулся, вытянув перед собой руки, шагнул и повалился. В него еще некоторое время стреляли, в упавшего. Это был комиссар-большевик Нахимсон… Папа, я увидела казнь! Я до смерти теперь не забуду, как он хватал воздух… Никанор Юрьевич уверил меня, что это хорошо, – что если бы не они его расстреляли, то он бы их расстрелял…