Восемнадцатый год - Страница 6


К оглавлению

6

Она ничего не понимала в происходящем! Революция представлялась ей грозовой ночью, опустившейся на Россию. Она боялась некоторых слов: например, совдеп казался ей свирепым словом, ревком – страшным, как рев быка, просунувшего кудрявую морду сквозь плетень в сад, где стояла маленькая Катя (было такое происшествие в детстве). Когда она разворачивала коричневый газетный лист и читала: «Французский империализм с его мрачными захватными планами и хищническими союзами…» – ей представлялся тихий в голубоватой летней мгле Париж, запах ванили и грусти, журчащие ручейки вдоль тротуаров, вспоминала о незнакомом старом человеке, который ходил за Катей повсюду и за день до смерти заговорил с ней на скамейке в саду: «Вы не должны меня бояться, у меня грудная жаба, я старик. Со мной случилось большое несчастье, – я вас полюбил. О, какое милое, какое милое ваше лицо…» «Ну, какие же они империалисты», – думала Катя.

Зима кончалась. По городу ходили слухи один другого удивительнее. Говорили, что англичане и французы тайно мирятся с немцами, с тем чтобы общими силами двинуться на Россию. Рассказывали о легендарных победах генерала Корнилова, который с горсточкой офицеров разбивает многотысячные отряды Красной гвардии, берет станицы, отдает их за ненадобностью и к лету готовит генеральное наступление на Москву.

– Ах, Катя, – говорил Рощин, – ведь я сижу в тепле, а там дерутся… Нельзя, нельзя…

Четвертого февраля мимо окон докторской квартиры пошли толпы народа с флагами и лозунгами. Падал крупный снег, поднималась метель, медные трубы ревели «Интернационал». Шумно ввалился в столовую доктор в шапке и шубе, засыпанный снегом.

– Господа, мир с немцами!

Рощин молча взглянул на ерническое, широкое, мокрое, самодовольно ухмыляющееся лицо доктора и подошел к окошку. Там за сплошной пеленой бурана шли бесчисленные толпы – в обнимку, кучами, крича и смеясь: шинели, шинели, полушубки, бабы, мальчишки, – валила серая, коренная Русь. Откуда взялось их столько?

Серебряный затылок Рощина, напряженный и недоумевающий, ушел в плечи. Катя щекой коснулась его плеча. За высоким окном проходила непонятная ей жизнь.

– Смотри, Вадим, – сказала она, – какие радостные лица… Неужели это конец войне? Не верится, – какое счастье…

Рощин отстранился от нее, сжал за спиной руки, разрез рта его был жесток.

– Рано обрадовались…


В небольшой сводчатой комнате сидело за столом пять человек – в помятых пиджаках, в солдатских суконных рубахах. Их лица были темны от бессонницы. На прожженном сукне, покрывавшем стол, среди бумаг, окурков и кусков хлеба, стояли чайные стаканы и телефонные аппараты. Иногда дверь отворялась в длинный, гудящий народом коридор, входил широкоплечий, в ременном снаряжении, военный, приносил бумаги для подписи.

Председательствующий, пятый за столом, небольшого роста человек, в сером куцем пиджаке, сидел в кресле, слишком высоком по его росту, и, казалось, дремал. Левая рука его лежала на лбу, прикрывая глаза и нос; был виден только прямой рот с жесткими усиками и небритая щека с двигающимся мускулом. Только тот, кто близко знал его, мог заметить, что в щель между пальцами, устало прикрывшими лицо его, глядит острый, лукавый глаз на докладчика, отмечает игру лиц собеседников.

Почти непрерывно звонили телефоны. Тот же широкоплечий в ремнях снимал трубки, говорил вполголоса, отрывисто: «Совнарком. Совещание. Нельзя…» Время от времени кто-то наваливался на дверь из коридора, крутилась медная ручка. За окнами бушевал ветер со взморья, бил в стекла крупой и дождем.

Докладчик кончил. Сидящие – кто опустил голову, кто обхватил ее руками. Председательствующий передвинул ладонь выше на голый череп и написал записочку, подчеркнув одно слово три раза, так что перо вонзилось в бумагу. Перебросил записочку третьему слева, худощавому, с черными усами, со стоячими волосами.

Третий слева прочел, усмехнулся в усы, написал на той же записке ответ…

Председательствующий не спеша, глядя на окно, где бушевала метель, изорвал записочку в мелкие клочки.

– Армии нет, продовольствия нет, докладчик прав, мы мечемся в пустоте, – проговорил он глуховатым голосом. – Немцы наступают и будут наступать. Докладчик прав…

– Но это конец? Какой же выход? Капитулировать? Уходить в подполье? – перебили голоса.

– Какой выход? – Он сощурился. – Драться. Драться жестоко. Разбить немцев. А если сейчас не разобьем, – отступим в Москву. Немцы возьмут Москву, – отступим на Урал. Создадим Урало-Кузнецкую республику. Там – уголь, железо и боевой пролетариат. Эвакуируем туда питерских рабочих. Разлюбезное дело. А придет нужда – будем отступать хоть до Камчатки. Одно, одно надо помнить: сохранить цвет рабочего класса, не дать его вырезать. И мы снова займем Москву и Питер… На Западе еще двадцать раз переменится… Вешать носы, хвататься за голову – не большевистское это дело…

С неожиданной живостью он вскочил с высокого кресла, побежал, – руки в карманах, – к дубовым дверям, распахнул половинку. Из коридора, из густых испарений и тусклого света придвинулись к нему усатые, худые, морщинистые лица, горящие глаза питерских рабочих… Он поднял большую руку, запачканную чернилами:

– Товарищи, социалистическое отечество в опасности!..

2

В начале зимы на узловых станциях южнорусских дорог сталкивались два человеческих потока. С севера в донские, кубанские, терские, богатые хлебом места бежали от апокалипсического ужаса общественные деятели, переодетые военные, коммерсанты, полицейские, помещики из пылающих усадеб, аферисты, актеры, писатели, чиновники, подростки, почуявшие времена Фенимора Купера, словом – еще недавно шумное и пестрое население обеих столиц.

6