На паперти говорили вполголоса:
– Была у меня невеста, красивая, чудная девушка, так и помню ее в розовом платье с оборками. Где она теперь – не знаю.
– Да, любовь… Как-то даже дико… А тянет, тянет к прежней жизни… Чистые женщины, ты великолепно одет, спокойно сидишь в ресторане… Ах, хорошо, господа…
– А пованивает этот большевичок. Засыпать бы его…
– Мухи сожрут.
– Тише… Постойте, господа… Опять ураганный огонь…
– Поверьте мне, это – конец… Наши уже в городе.
Молчание. Все повернулись, глядят на восток, где серо-желтой тучей висят дым и пыль над Екатеринодаром. Ковыляя, подходит рыжий, худой, как скелет, офицер, садится, говорит:
– Валька сейчас умер… Как кричал: «Мама, мама, слышишь ты меня?..»
Сверху с паперти проговорил резкий голос:
– Любовь! Барышни с оборками… Еррррунда. Обозные разговоры. У меня жена покрасивее твоей невесты с оборками… и ту послал к… (Зло фыркнул носом.) Да и врешь ты все, никакой у тебя невесты не было… Наган в кармане да шашка – вот тебе вся семья и прочее…
Рощин, ходивший с винтовкой в карауле у церкви, остановился и внимательно взглянул на говорившего, – у него было мальчишеское, со вздернутым носом, светловолосое лицо, две резкие морщины у рта и старые, тяжелые, мутно-голубого цвета глаза непроспавшегося убийцы. Рощин оперся на винтовку (все еще болела нога), и непрошеные мысли овладели им. Воспоминание о брошенной Кате острой жалостью прошло в памяти. Он прижал лоб к холодному железу штыка. «Полно, полно, это – слабость, это все не нужно…» Он встряхнулся и зашагал по свежей травке. «Не время жалости, не время для любви…»
У кирпичной стены, разрушенной снарядом, стоял, глядя в бинокль, коренастый, нахмуренный человек. Щегольская кожаная куртка, кожаные штаны и мягкие казацкие сапоги его были забрызганы засохшей грязью. Около него в кирпичную стену время от времени цокали пули.
Ниже, в ста шагах от него, расположилась батарея и зеленые снарядные ящики. Лошадей только что отвели к забору, и они стояли понуро, навалив дымящийся навоз. Прислуга, сидя на лафетах, смеялась, курила, – поглядывали в сторону командира с биноклем. Почти все были матросы, кроме троих оборванных бородачей-артиллеристов.
Дым и пыль заслоняли горизонт – линии окопов, складки земли, сады. То, что разглядывал командир, неясно появлялось и исчезало из поля зрения. Из-за дома, где он стоял, вывернулся медно-красный, в одном тельнике, матрос, проскользнул по-кошачьи вдоль стены и сел у ног коренастого человека, обхватил колени татуированными сильными руками, чуть прищурил рыжие, как у ястреба, глаза.
– У самого берега два дерева, глядишь? – сказал он вполголоса.
– Ну?
– За ними – домишко, стеночка белеется, глядишь?
– Ну?
– То ферма.
– Знаю.
– А правее – гляди – роща. А вон дорога.
– Вижу.
– С четырех часов там верхоконные пробегли, народ начал ползать. Вечером две коляски приехали. Там и сидит дьявол, больше нигде.
– Катись вниз, – повелительно сказал коренастый и подозвал командира батареи. На пригорок влез бородатый человек в овчинном тулупе. Коренастый передал ему свой бинокль, и он долго всматривался.
– Хутор Слюсарева, ферма, – сказал он простуженным голосом, – дистанция четыре версты с четвертью. Можно и по Слюсареву двинуть.
Он вернул бинокль, неуклюже сполз вниз и, надув горло, рявкнул:
– Батарея, готовьсь!.. Дистанция… Первая очередь… Огонь…
Ахнули громовыми глотками орудия, отскочили стволы на компрессорах, выпыхнуло пламя, и тяжелые гранаты ушли, бормоча о смерти, к высокому берегу Кубани, к двум голым тополям, где в белом домике перед картой сидел угрюмый Корнилов.
На второй день штурма был вызван из обоза генерал Марков с офицерским полком. В этой колонне шел Рощин рядовым. Семь верст до Екатеринодара, еще гуще, чем вчера, заволоченного пылью канонады, пробежали за час времени. Впереди шагал в сдвинутой на затылок папахе, в расстегнутой ватной куртке Марков. Обращаясь к едва поспевающему за ним штабному полковнику, он ругался и сволочился по адресу высшего командования:
– Раздергали по частям бригаду, в обозе меня – трах-тарарах – заставили сидеть… Пустили бы меня с бригадой, – я бы давно – трах-тарарах – в Екатеринодаре был…
Он перескочил через канаву, поднял нагайку и, обернувшись к растянутой по зеленому полю колонне, скомандовал, – от крика надулись жилы на его шее…
Запыхавшиеся офицеры, с потными серьезными лицами, стали перебегать, колонна повертывалась, как на оси, и растянулась в виду города четырьмя зыбкими лентами по полю. Рощин оказался недалеко от Маркова. Несколько минут стояли. Пробовали затворы. Поправляли, осматривали патронные сумки. Марков опять скомандовал, растягивая гласные, – тогда отделилось сторожевое охранение и бегом ушло далеко вперед. За ним двинулись цепи.
Слева, навстречу, по разъезженной дороге плелись унылые телеги, – везли раненых. Иные шли пешком, уронив головы. Много раненых сидело на гребнях канав, на опрокинутых телегах. И казалось – телегам и раненым нет числа – вся армия.
Обгоняя полк, на вороной лошади проехал рослый и тучный человек с усами, в фуражке с красным околышем и в отлично сшитом френче со жгутами – погонами конюшенного ведомства. Он весело закричал что-то генералу Маркову, но тот отвернулся, не ответил. Это был Родзянко, отпросившийся из обоза – взглянуть глазком на штурм.
Полк опять остановился. Издалека донеслась команда, – многие закурили. Все молчали, смотрели туда, где среди канав и бугров скрывалось сторожевое охранение. Генерал Марков, помахивая нагайкой, ушел по направлению высокой тополевой рощи. Там, из глубины едва тронутых зеленой дымкой деревьев, через небольшие промежутки времени поднимались лохматые столбы дыма, высоко взлетали ветви и комья земли.