Сейчас он, скользя и срываясь, влез на дерновую крышу и, собрав складки под подбородком, засунул большие пальцы за пояс, глядел на тысячи задранных к нему голов.
– Хотите знать, дьяволы горластые, почему золотопогонная сволочь вас бьет? А вот из-за этого крика и безобразия, – заговорил он насмешливо и не особенно громко, но так, что было слышно повсюду. – Мало того, что вы не слушаете приказов главковерха, мало того, что по всякому поводу начинаете гавкать… Оказывается, тут еще и паникеры!.. Кто вам сказал, что под Филипповской нас разбили? Кто сказал, что Корнилова предательски подпустили к Екатеринодару? Ты, что ли? (Он быстро выкинул руку с наганом и указал им на кого-то из стоящих внизу.) Ну-ка, влезь ко мне, поговорим… Ага, это не ты сказал… (Он нехотя засунул револьвер в карман.) Думаете, я такой дурак и мамкин сын – не понимаю, из-за чего вы гавкаете… А хотите, скажу – из-за чего? Вон – Федька Иволгин – раз, Павленков – два, Терентий Дуля – три – получили по прямому проводу сообщение, что на станции Афипской стоят цистерны со спиртом… (Смех. Рощин криво усмехнулся: «Вывернулся, мерзавец, шут гороховый».) Ну, ясное дело – эти ребята рвутся в бой. Ясное дело, главком – предатель, а вдруг цистерны со спиртом попадут корниловским офицерам… Вот горе-то для республики… (Взрыв смеха, и опять – грачи под небо.) Инцидент считаю ликвидированным, товарищи… Читаю последнюю оперативную сводку.
Сапожков вытащил листки и начал громко читать. Рощин отвернулся, вышел через вокзал на перрон и, присев на сломанную скамью, стал свертывать махорочку. Неделю тому назад он записался (по фальшивым документам) в идущий на фронт красногвардейский эшелон. С Катей кое-как было устроено. После тяжелого разговора у Тетькина за чаем Рощин прошатался весь остаток дня по городу, ночью вернулся к Кате и, не глядя ей в лицо, чтобы не дрогнуть, сказал сурово:
– Ты поживешь здесь месяц-два, – не знаю… Вы с ним, надеюсь, вполне сойдетесь в убеждениях… При первой возможности я ему заплачу за постой. Но настаиваю, – будь добра, сообщи ему сейчас же, что не даром, без благодеяний… Ну-с, а я на некоторое время пропаду.
Слабым движением губ Катя спросила:
– На фронт?
– Ну, это, знаешь, совершенно одного меня касается…
Плохо, плохо было устроено с Катей. Прошлым летом, в июльский день, на набережной, где в зеркальной Неве отражались очертания мостов и колоннада Васильевского острова, – в тот далеко отошедший солнечный день, – Рощин сказал Кате, сидевшей у воды на гранитной скамье: «Окончатся войны, пройдут революции, исчезнут царства, и нетленным останется одно только сердце ваше…» И вот расстались врагами на грязном дворе… Катя не заслужила такого конца… «Но, черт ли, когда всей России – конец…»
План Рощина был прост: добраться вместе с красногвардейской частью в район боев с Добровольческой армией и при первом же случае перебежать. В армии его лично знали генерал Марков и полковник Неженцев. Он мог сообщить им ценные сведения о расположении и состоянии красных войск. Но самое главное – почувствовать себя среди своих, сбросить проклятую личину, вздохнуть наконец полной грудью, – выплюнуть вместе с пачкой пуль в лицо «обманутому дурачью, разнузданным дикарям» кровавый сгусток ненависти…
– Командир правильно выразился насчет спирта. Шумим много. Громадный шум устроили, а как разбираться будем, тут, брат, призадумаешься, – проговорил невзрачный человек в нагольном полушубке с торчащей под мышками и на спине овчиной. Он присел на скамью к Рощину и попросил табачку. – Я, знаешь, по-стариковски – трубочку покуриваю. (Он повернул хитрое, обветренное лицо с бесцветной бородкой и сощуренными глазами.) В Нижнем служил у купцов при амбарах, ну и привык к трубочке. С четырнадцатого года воюю, все перестать не могу, вот, брат, вояка-то, ей-богу.
– Да, пора бы уж тебе на покой, – с неохотой сказал Рощин.
– На покой! Где этот твой покой? Ты, парень, я вижу, из богатеньких. Нет, я воевать не брошу. Я вот как хлебнул горя-то от буржуев! С шестнадцати лет по людям, и все в караульщиках. Возвысился до кучера у Васенковых купцов, – может, слыхал, – да опоил пару серых, хорошие были кони, опоил, прямо сознаюсь; прогнали, конечно. Сын убит, жена давно померла. Ты теперь мне говори – за кого мне воевать: за Советы или за буржуев? Я сыт, сапоги вот на прошлой неделе снял с покойничка. Сырость не пропускают, – смотри, какой товар. Занятие: пострелял, сходил на ура, и садись у котла. И трудишься за свое дело, парень. Бедняки, голь, как говорится, бесштанная, у кого горе-злосчастье в избе на лавке сидит, – вот наша армия. А Учредительное собрание, – я видел в Нижнем, как выбирали, – одни интеллигенты да беспощадные старцы.
– Ловко ты насобачился разговаривать, – сказал Рощин, скрытно скользнув взглядом по собеседнику. Звали его Квашин. С ним он таскался вот уже неделю в одном вагоне, спал рядом на верхних нарах. Квашина в вагоне звали «дедом». Всюду, где можно, он пристраивался с газетой, – надевал на сухонький нос золотое пенсне и читал вполголоса. «Эту пенсне, – рассказывал он, – получил я в Самаре по ордеру. Эту пенсне заказал себе Башкиров, миллионер. А я пользуюсь».
– Это верно, что насобачился, – ответил он Рощину, – я ни одного митинга не пропускаю. Придешь на вокзал, все декреты, постановления, все прочту. Наша пролетарская сила – разговор. Чего мы стоим молчаливые-то, без сознания? Плотва!
Он вынул газету, осторожно развернул ее, степенно надел пенсне и стал читать передовицу, выговаривая слова так, будто они были написаны не по-русски: